«Болезнь» Василия Яновского. "Хрущев уделывает Америку" (док. фильм)
Пока Америка скатывается в Веймарику, предлагаю помечтать наяву и поглядеть на беззаботный Нью-Йорк 1950-х годов, традиционными для нашей рубрики глазами русского эмигранта. Американцев сегодняшнего дня можно только пожалеть, но им самим надо помнить что величие и богатство той Америки 1950-х гг., о которой они грезят (Make America Great Again!) основаны на чужих руинах и чужом горе…
К 1950-м гг. Нью-Йорк прочно закрепил за собой звание столицы мира, забрав его у Парижа (или правильнее сказать, что Париж сам кротко его передал?). И это не просто слова: пассионарии всего мира потянулись в Нью-Йорк. Англичане, французы, немцы. Рокфеллер сегодняшнего дня, чьим именем сегодня пугают детей — миллиардер Джордж Сорос — тоже приедет в Нью-Йорк в 1950-е годы. Потянулись туда и русские эмигранты, зачастую именно парижане, как наш сегодняшний герой — Василий Семёнович Яновский, менять место обитания которому было не привыкать.
В рассказе «Болезнь» перед нами предстаёт зарисовка из жизни безработного русского человека, убивающего свой день, слоняясь между департаментом помощи безработным и врачам. Драмы нет, он в одиночку ходит по городу, наслаждаясь его каменными джунглями, но на этом празднике жизни, он чужой. Его весна, его яркая и весёлая молодость (здесь я уже про самого Яновского, так уверен, герой рассказа — это и есть он) закончилась в Париже… где-то так в 1939 году.
Василий Семёнович родился в семье служащих в Полтаве в 1906 году. Революция не приняла семью Яновских, и те в 1924 году ретировались на чужбину. Отец с Василием и двумя сёстрами нелегально перешли советско-польскую границу и осели в городе Ровно. С этого момента странствия Яновского только начинаются. Затем будет Варшава (там даже успеет посотрудничать с известной русской газетой «За Свободу!»), Париж — там будет счастливая юность — он закончит Сорбонну и будет входить в тусовку младоэмигрантских писателей наряду с Борисом Поплавским и Гайто Газдановым.
Times Square, Нью-Йорк, 1944 год
В 1940 году он мудро уезжает на Касабланку во французское Марокко, а через год благополучно оседает в Нью-Йорке. Уже в 1947 году становится гражданином США. До конца жизни он публикуется в эмигрантских журналах и газетах. Тихое буржуазное счастье в Большом Яблоке. Я уверен, материально Яновскому было лучше в США, но уверен, ему не хватало атмосферы межвоенного русского Парижа, где он был дружен со сливками белой эмиграции, начиная Зинаидой Гиппиус и заканчивая Иваном Буниным, и где действительно била ключём эмигрантская жизнь.
Не звезда эмигрантской прозы, но герой второй ряда, нам Яновский интересен тем, что писал про послевоенный русский Нью-Йорк и Америку.
P.S. В рассказе обратите внимание, как Яновский писал по-русски некоторые известные нам английские слова. Он не «дурачился», так писало большинство эмигрантов.
«Болезнь»
Василий Семёнович Яновский (1906 — 1989)
Нью-Йорк, 1956 год
Бродвей, 1950-е гг.
Спускаясь по лестнице, Борисов опять заметил, как соседка пугливо заслонила собою на узкой площадке детишек; ему стало противно:
«Ведь не прокаженный же я, в самом деле, дурачьё!»
Он давно изменил трафаретный маршрут: вместо того чтобы по родной параллельной улице спуститься к Бродвею, где «дрогстор», ресторан, папиросы. Борисов повернул на Амстердам. Там в узкой лавчонке, сдавленной уголовными журналами и ярким жбаном с кока-колой, заказал стандартные кофе и тост. Его протянутая рука с четвертаком дрожала, и Борисов узнал полный сперва удивления, а потом еврейской жалости взгляд старика из Луцка, давшего ему пятак сдачи.
Он намеревался пройти к доктору за удостоверением, требуемым конторой unemployment, но сразу почувствовал отвращение к этому ясному осеннему дню и усталость: вчерашнюю, давнишнюю, чужую. Сел в автобус.
Машина катила слишком медленно, виляя между тяжёлыми грузовиками и стопоря после каждого второго перекрёстка… Борисову опять почудилось, что он изнемогает от тоски, скуки и напряженного безделья. Ядовитый газ вырывался из-под передних автобусов, растянувшихся цепочкой, и весь треск улицы собирался в один акустический фокус над теменем.
Когда с докторшей, милой русской бездетной дамой, было улажено, Борисов прошел на Риверсайд-драйв — где подобие парка, деревьев, реки и дали. Отдыхай, созерцай — на скамеечке под солнцем! Но он не мог усидеть на одном месте: казалось, время кругом навалилось безобразной тушей и давило, напирало, взрывало. И так всегда, давно: утром, вечером, наяву и в глубоком сне. Борисов точно пребывает в пустыне: ему нечего ждать, некуда идти, не с кем, по существу, разговаривать. И несмотря на это он знает, что все положение может в одну минуту радикально измениться: из мрака вдруг выступят новые твердые очертания, как на рентгеновском снимке… Случайная встреча, удачный телефонный диалог, свежий адресок, и жизнь мгновенно наладится (в который раз!). Вот почему Борисов, днем и ночью, в парке, в сабвее, телом и духом, до изнеможения подталкивает ненужное ему, пустое время, стараясь перескочить к той доле секунды, когда удачное распределение обстоятельств, чудесная сдача замусоленных карт, дребезжащий хор в телефоне поставят его на знакомые гладкие рельсы. Приблизительно такое чувство должен испытывать человек, постоянно напирающий плечом на многотонную плиту (поднимающуюся невозмутимо согласно собственному механизму) и старающийся ускорить ее движение. Борисов понимал, что успеть в этом нельзя, да и слава богу, ибо зачем же сокращать собственную жизнь до ряда отдельных, пусть приятных, интересных мгновений. Но поди ж, душа его напрягалась, жилы вздувались, дышать становилось тем утомительнее, чем меньше соответствующего разряжения за усилием следовало. (Иными словами, он пытался сокращением мускулов сдвинуть хор светил.)
Бродвей, 1950-е гг.
Пересекая Бродвей, Борисов сталкивался с разными случайными знакомыми; те награждали его недоумевающим, соболезнующим, а иногда снисходительным взглядом. Если не успевал ускользнуть, от него домогались:
— Ну, как, что сказал доктор?
Если сообщить друзьям, что ты безнадежно влюблен, то, несмотря на явное страдание несчастного, кругом будут улыбаться, ибо всем кажется прекрасным это чувство (неизмеримым — аршином удачи, успокоения или счастия).
Попробуй сознаться, что ты семь месяцев без работы, и, кроме злорадных советов, критических замечаний и дешевых поучений, ничего не добьешься! Скажут: «Почему со мною такого не бывает! Лентяй, наверное! Слишком привередлив!»
Но если заявить: «У меня рак или камни в почке, нужна сложная операция!» — пожалуй, добьешься подлинного сочувствия, а иногда, — рикошетом, — и денег. Разговоры о болезнях действуют на ближних самым недвусмысленным образом. И личные заслуги отходят на второй план; да, конечно: «почему я не пью, почему я не курю…» Но в конечном счёте в кишках своих никто не властен.
— Опухоль, — показывал умудренный опытом Борисов себе на живот. — Рекомендуют операцию! — И сигал мимо внимательных соседок на крылечке: вверх, винтом.
Дома бросался на постель, испытывая мгновенное блаженство, словно избежав большую опасность. Казалось, он вот-вот задремлет, и вдруг вихрь: острая мысль, память о недавнем оскорблении, спор, письмо, встреча, — и его отбрасывало в самый центр неподвижной сумятицы. Смешно, еще минуту тому назад он серьезно надеялся заснуть. Теперь ясно: даже лежать спокойно для него мука.
Прохаживался по давно неметеной комнате, соображая: что предпринять… или рылся в старых адресных книжках. Пробовал читать, но и это невыносимо. Ведь вот картина: человек свободен целый день, неделю, месяц. Какие предметы можно изучить, продумать, постичь — записать хоть одну гениальную строку в дневник! Увы, нет; «время» оказывалось аморфным, неоплодотворенным, ненужным и гибло зря, не наполняясь содержанием — лжевремя! Душа зажата тисками, скомкана, поставлена в такую позицию на карачках, когда от нее уже ничего нельзя требовать чудесного. «Дух дышит, где хочет». Да молиться еще, пожалуй, можно. И Борисов иногда молился. Но выполнять всё функции в других областях было не по силам: убирать, готовить, мыться, отвечать на расспросы, улыбаться деткам и,у главное, платить по счету за квартиру, газ, телефон — становилось все труднее и бессмысленнее. От нетерпеливой злобы сжимались кулаки; в припадке статической ярости он готов был уже лбом ударить об непроницаемую стенку. Но тогда кто-то знакомый и отмеченный в нем сразу начинал улыбаться и произносил:
— Дурачок, ведь этого они хотят. Они ждут, чтобы ты превратился в насекомое, обезьяну, змею, изрыгающую желчь и проклятия. И ты готов клюнуть, повиснуть на их крючке, дурачок!
И глаза Борисова сразу светлели — из синего в голубовато-серый: с особым добрым блеском благородной стали. Он чувствовал всю убедительность вдруг отяжелевших кулаков и подчеркнутый вес своего земного тела, несущего гораздо больше, чем полагалось по учебникам биологии. «Чем труднее тебе сохранять свой чин, тем больше основания это делать: здесь диалектика!»
Бессознательно Борисов уже опять успел нанизать беспризорные туфли, и ему ничего другого не оставалось, как спуститься вниз: мимо жующих и шарахающихся от больного соседа женщин с детворой. А там известно: идти некуда. Снова выпить кофе с липким, сладким тестом… протянуть дрожащий четвертак (старушка покупает папиросы, а Борисову совсем не хочется курить — как давно это было!)
Пройтись до 96-й.
Свернуть на Риверсайд-драйв.
Нью-Йорк, 1950-е гг.
Посидеть на лавочке перед рыжим от осеннего солнца берегом Нью-Джерси (там даже заводские трубы кажутся из розового итальянского кирпича); а река, неестественно широкая и неподвижная, аляповато растянулась внизу. Оттуда, с невидимой автострады, шуршат шины, то нарастая, то затихая — подобно морскому прибою.
И вдруг, не выдержав очередного пароксизма нетерпения, Борисов срывается и, отбросив чужую, остывшую газету, плетется к родной улице (кругом старички, детки, щенки, копошатся, делают пипи, щебечут в ворохе покоробленных, декоративных листьев). Все похоже на сон, когда силишься ударить, убежать, догнать, и ничего не получается, только изнемогаешь, тщетно шевеля парализованными членами.
Самое унизительное — викенды. Именно потому, что Борисов их ждал с нетерпением. В праздник покой, безделье, прогулки среди бела дня и кинематограф оправданны — нечего стыдиться! Но ужас в том, что сплошь да рядом натыкаешься на праздных полудрузей; от расспросов, запахов и гомона нет спасения.
— Чем, собственно, он болен? — слышит Борисов добродушный сиплый шепот.
— Неизвестно пока, — отвечает беременная молодая хозяйка.
— Не is all rotten inside, — уверяет ирландка с третьего этажа.
И он действительно начинает чувствовать, что все внутренности его давно перегнили.
В 1946-м Борисов оставался без службы целых семь месяцев и тоже слонялся без дела по околотку. Знакомые и соседи под конец его начали даже ненавидеть, быстро перескочив через стадии жалости и презрения.
Теперь же, прослышав о серьезной болезни, хотя и сторонились (особенно матери малышей), но в общем старались помочь, оказывая мелкие домашние услуги, а мужчины иногда предлагали деньги взаймы.
Так же беспокойно и неодушевленно, как Борисов любовался закатом или лежал у себя на кровати, он подходил к кассе кинематографа… Глазел из темноты на экран, где близкие ему люди изображали ненужных и неинтересных героев. Иногда, правда, патриархальная мелочь развлекала его: шестеро мрачно избивают одного или — змея медленно и вдохновенно проглатывает другую (начиная с головы)… Напряженно улыбаясь, точно вспомнив что-то неотложное, Борисов вставал и рассеянно направлялся к выходу. Впрочем, не доходя до запретной черты, — сообразив, что его ждет снаружи, — поворачивал назад или поднимался в раек, где кротко дремал, изредка с удивлением оглядывая нескольких неудачников, так же, как и он, случайно попавших на дневной сеанс захудалого кинематографа; после феерических катастроф в центре Млечного Пути, в результате сцепления безрассудных чудес, благодаря 20 миллиардам лет астрономической гимнастики, плавучих материков, потопов, ледниковых извержений, ветхого и нового завета, войн и реформ — все эти существа, за неимением лучшего дела, завернули в дешевый балаган и угомонились.
Обложка журнала New Yorker от 11 Октября 1930 года с ночным Манхэттеном, Theodore G Haupt
Рядом невинно шумели и чавкали детки, от них пахло пеленками и леденцами.
— Нельзя так сидеть, надо что-то предпринять! — вспыхивал Борисов. И вот он опять на солнечной пыльной улице: жмурится и вздыхает.
Да, когда Борисов вел нормальный образ жизни, у него не хватало времени и сил подумать о смысле существования, заняться этим вопросом вплотную. А когда досуга было хоть отбавляй, он опять-таки не мог подступиться к своей основной теме — ибо ошеломлена, скомкана его душа, выбиты из-под нее подпорки!
Он разгуливал по улице с чувством мертвого, которого выпустили взглянуть, как дни еще мелькают над родным селением и как жизнь продолжается по-старому, не меняясь (это основное свойство смерти: все останется по прежнему — без тебя!) Тот факт, что Борисов был мертв для своего квартала, еще не скончавшись, только выбыв одной своей функцией, — перестав покупать фрукты, шутить и стирать белье, — пожалуй, доказывал относительность самой смерти: она тоже условная величина и нуждается еще в истолковании, анализе..
Опять к себе — мимо гаража, где на лавочке лоснящиеся балагуры внимательно следили за продвижением Борисова, словно он был аппетитной бабенкой или замаскированным налетчиком.
В газетах, книгах пишут: Америка, Новая Англия, Дальний Запад, восточное побережье, Нью-Йорк.. Можно представить себе колоссальную бабочку с несимметричными пегими пятнами: США Лязг механизмов, турбинно-чугунно-бетонный хохот, город желтого атома, танец искусственных зубов на Уолл-стрит, нефть из Техаса, табак из Вирджинии, закон Линча, пурпурная лихорадка Скалистых гор, девы Голливуда. А на самом деле параллельная улочка, где Борисов просидел 12 лет, школа с пятнистой детворой за углом, католическая церковь, куда в подвал ходят голосовать за президента, миссис Мак Доглэс, вдова, мать Джэйн, Джеральдин и Джой… ее молчаливый и моложавый муж, дувший усердно пиво, умер на работе в лифте от коронарного тромбоза; сторожиха, рыхлая женщина из Вест-Индии, которую в прошлом году пытался изнасиловать случайно проходивший мулат: у нее дюжина детей, прилипших к мокрому линолеуму, а в углу забытый аппарат телевидения, рекламирующий в красках окорока и индейки. Все это родное, неудачное, посрамленное и спасенное Христом, европейское, русское, человечное, вечное — как всюду, откуда изредка восставали Моцарты и Гогены — ничего общего не имеющее с ядовитой бабочкой на пегой географической карте.
How GM’s Garden grows. Реклама корпорации GM (General Motors), 1951 год, Борис Арцыбашев. Америка 1950-х гг. и её корпорации, действительно росли как дрожжах или как модно говорить по-английски «на стероидах»
— Как он похудел, — говорит хозяйка прачечной за стеклом своего заведения: Борисов не слышит голоса, но видит движение мясистых губ.
— Его уже раз вскрывали, — спрашивает или утверждает холуй у колонки с бензином.
— Он совершенно перегнил внутри, — сообщает рыжая ирландка, добрая католичка.
Борисов, жадно переводя дух, но все же перепрыгивая через иные ступеньки, взбирается на четвертый этаж; часто, именно в эту минуту, он слышит дребезжание телефона и еще безжалостнее ускоряет бег, не щадя сердца — надеясь, что это из его квартиры. Теоретически он знает, что спасение не приходит таким образом (а в крайнем случае позвонят вторично)… И все же, как собачка Павлова, отвечал на знакомый зов всегда одинаково. (Хотя мысли его при этом были совсем не собачьи и всякий раз иные. «Это обязательно деловой разговор: знакомые мне давно не звонят — когда умру, сразу засуетятся и откликнутся. Моя вина».) Доставая впопыхах ключи, Борисов обычно ронял на пол мелочь, а иногда и четвертак (потом брезгливо искал).
Надо ли объяснять, что звонок доносился из соседней квартиры, где жили особенно шумные и бесплодные педерасты: даже чайник у них закипал со свистом пожарных маневров.
Знаменитый поэт-битник Аллен Гинзберг со своим бойфрендом русского происхождения Питером (Петром) Орловским, 1950-е гг., Нью-Йорк
Но однажды, когда Борисов был уже между второй и третьей площадкой, его телефон действительно отозвался. Он успел отомкнуть дверь (но не захлопнул) и одной рукой, еще держащей ключи, сдвинул в сторону узел галстука на влажной шее, а другой («окровавленной, но железной») схватился за трубку.
Звонил некто Гордон; шансы, чтобы позвонил именно он, были примерно такие, как если бы заговорил вдруг актер, скончавшийся два года тому назад в Голливуде. Но поскольку Борисов был к нему совершенно равнодушен^ то это его не поразило (воскресение из мертвых без любви к чудесно восставшим никого не удивит и может даже стать источником сплошных недоразумений).
— Тут у меня давно записан ваш номер, вы все еще свободны? — Борисов по голосу представил себе крупную фигуру администратора за большим столом, накрытым тяжелыми образчиками.
— Да, я мог бы (ура), — глухо откликнулся Борисов, стараясь на ходу вправить вывихнутый голос: под конец фразы что-то нищее, загнанное всхлипнуло в его опустошенном горле. Он закашлялся, стараясь сгладить впечатление, зная, однако, что Гордона провести не удастся; (змея, которая первая закроет челюсти второй, проглотит последнюю уже автоматически).
И действительно, эта слабая течь в гортани стоила ему десять. долларов в неделю: Гордон предложил для начала 80.
— Это ведь ваша специальность? — переспросил администратор дважды.
— Не беспокойтесь! — уже вошел в свою роль Борисов.
А во вторник, 1 ноября, он опять начал жить. Будильник затрещал в половине седьмого; с двумя соседями по этажу пил кофе на Бродвее. Сабвей, напоминающий состязание волейболистов; в полдень сандвич в торговом районе. Потом снова ателье и час езды подземкой. С мокрым животом Борисов добирался наконец к шести часам в знакомый ресторан на углу.
— Hi, Boris, — приветствовал его половой атлетического сложения и с улыбкой дитяти: во время войны он ходил с конвоем в Мурманск и стал навеки другом русских. — Say, ты был серьезно болен? — участливо, но не дожидаясь ответа: ресторан в ту пору переполнен и окупает расходы всего дня.
— Оказывается, камешек в печени, — толкует Борисов хозяину, подававшему пиво. — Теперь все прошло.
— Keep punching, — бросил ему, точно мяч, пролетая мимо, атлет.
И Борисова опять охватывает чувство горделивой радости — ему нравится это состояние души! Жизнь — игра; команда мчится с футболом… Забить гол, получить приз, воспитать детей, а потом свисток, хавтайм: спортсмены, уходите с поля. Глупо жаловаться на условности, мещанскую мораль и отсутствие высшего смысла: игра есть условность и в этом ее назначение. Полагается только придерживаться установленных правил. Не следует видеть в голе абсолютное начало; запрещается уносить с поля мяч; смешно искать метафизический смысл аута… Только варвары и дети допытываются: «К чему это, нельзя ли наоборот?» Всякая игра оправданна — если достигаешь мастерства и-получаешь удовольствие. А когда тебя обгонят или свалят, не жалуйся и не объясняй, почему это случилось.
Бойцы под Верденом, грязные, вшивые, голодные, озлобленные, на все готовые, выполняют ценою жизни только одно, урезанное, тоталитарное задание. А спортивная команда высыпает на площадку чистенькая, выбритая, заслуживающая доверия, уважающая порядок и чужую собственность: она крепко связана относительными правилами матча (с ними приятно и после состязания встречаться).
«Кто прав? — думает Борисов, хмелея от тепла, доброжелательства и четкого ритма. — Жизнь: Сталинград или занятная игра с ограниченными целями… Какой возможен еще третий вариант?»
— Hi, Boris, как самочувствие, — подсаживается желтый гном, с которым недавно приключилась полицейская семейная драма; он с достоинством заказывает ирландское жаркое и бутылку пива.
Борисов охотно втягивается в это несложное и приятное лицедейство; скалит зубы той же оптимистической улыбкой, бодро выпячивает грудь и бросает кругом:
— Fine. I’m all right.
— Молодец, парень.
— Take it easy.
Борисову чудится: еще мгновение, и он все поймет. Да, третий вариант! Если бы только он мог завтра остаться дома, не бежать к сабвею, и послезавтра тогда, наверное, найдешь ответ. Порочный круг. Удав, закрывший зев второму удаву, начнет медленно всасывать его в себя… и оба в это время, быть может, имеют острые творческие мысли. Кстати, если змея дьявол, то почему она при случае пожирает другого дьявола?
Herald Square, New York City, 1950-е гг.
Борисов сосредоточенно возвращается домой после рабочего дня; соседки у крыльца и на лестнице облегченно приветствуют его, точно легионера, снова вернувшегося из дальнего похода.
— Отличная погода, — клянется Борисов.
И античный хор отзывается:
— Чудная, не правда ли…
Только набожная ирландка шипит, застигнутая врасплох между двумя этажами:
— Временное улучшение, это бывает с опухолями.
Автор: Климент Таралевич
В дополнение великолепная документалка «Khrushchev does America» ("Хрущев уделывает Америку") 2013 года о двухнедельном визите Никиты Сергеевича в США в 1959 году. Это красивая киноистория, сделанная с юмором, любовью и симпатией ко всем: к 1950-м гг., Америке и Никите Сергеевичу. Америка 1950-х годов, как вы знаете, очень запала в душу Хрущёву.
Описание: В разгар Холодной войны, в сентябре 1959-го года, советский лидер Никита Хрущев нежданно-негаданно очутился в Америке. Затаив дыхание, пораженные американцы взирали на коммунистического «дьявола во плоти» — врага Америки N 1, который, улыбаясь, шутя и закатывая скандалы, прокатился по Америке… в качестве высокопоставленного туриста. За 13 дней Хрущев побывал в Вашингтоне, Ньй-Йорке, Лос-Анджелесе, Сан Франциско, Де Мойне и Питсбурге… и за эти дни беспрерывного освещения каждого своего шага американскими и мировыми СМИ из лидера зловещего Советского Союза превратился для американцев… в звезду первой величины.
Режиссер/автор сценария/продюсер: Артём Чащихин-Тоидзе (aka Tim B. Toidze)
Продюсер: Luc Martin-Gousset
Диктор: Сергей Чонишвили
Комментарии
Отправить комментарий