Сейчас даже трудно поверить, что это было
Воспоминания — богатство старости
Ф. Раневская
Воспоминания о жизни в конце ХIХ - начале XX веков (Рыбинск, Молога, Гейдельберг, Берлин, Париж, Швейцария, Хабаровск и предчувствие революции).
Прекрасно сказано! Перешагнув семидесятилетний рубеж, я оказалась в плену своих воспоминаний, далеких и не очень далеких, и жизнь прожита, такая длинная жизнь, и было в ней столько интересного, непонятного, тревожного, что иногда удивляюсь, — господи, да неужели я столько прожила? А сколько воспоминаний еще бережет память о днях очень давних, когда мои бабушка и дедушка были детьми.
Мне хочется их удержать. Может, Миша или Люкашка почитают их когда-нибудь на досуге (не скоро они его дождутся) своим детям, моим замечательным внукам Наташке, Пашке, Катюшке. Еще у меня есть сестры, племянники, внучатые племянники. Только правнуков пока нет.
Вот и хочу рассказать им, откуда, из какого роду вышли они, кто были их деды, прадеды, прапрадеды…
Дальше я, конечно, и сама не знаю.
В свое время, когда я была маленькой, ну, не очень — лет 10-12 и далее, бабушка мне часто рассказывала и о детстве своем, и о юности, и о жизни своих родных.
Я любила ее слушать и задавала ей всякие вопросы; и странно, время вроде бы не бежало так стремительно, как сейчас оно мчится: не успеешь оглянуться — день канул, а ты вроде бы и сделать ничего не успел.
Мы усаживались с ней на печку-лежанку; дымила коптилка, на стенах плясали наши тени, где-то в глубине комнаты возилась моя младшая сестра Шурка…
А мы разговаривали, говорили, о чем придет на ум.
Чаще говорила бабушка.
Сейчас я думаю, откуда у неё брались силы, чтобы после рабочего дня, — дня длинного, забитого уроками, проверкой тетрадей, очередями, нехитрой стряпней, круженьем по дому, — еще ублажать меня рассказами о прошлом или вести беседы о чем-то. Да было о чем.
Иногда она говорила: «отстань, сегодня некогда мне». А я канючила: «ну, когда расскажешь, когда поговорим?».
Сейчас даже трудно поверить, что это было, что часто ко мне заходила моя подружка Нина Киселева, и мы усаживались вместе, а бабушка, обняв Шурку, говорила нам о Пушкине, читала наизусть сказки и «Полтаву», которую любила более всех других поэм; иной раз удивляла нас историями из жизни древних римлян, а то просто читала нам что-нибудь по-немецки. Почему по-немецки?
Мы не были особо прилежны в изучении немецкого языка: во-первых, мы с немцами воевали («зачем же учить язык этих гадов?»), во-вторых, настоящей речи мы не слыхали, а читать «Anna und Marta baden» или что-то вроде этого было и вовсе неинтересно.
А тут сидим, уши развесили и слушаем Гейне в хорошем исполнении на немецком языке, и хоть непонятно, но удивительно, и даже хочется и самим так же почитать хотя бы.
Следующие восемь-девять лет я опущу пока, но обязательно вернусь к ним позже.
А сейчас — 1951 год. Мы живем вдвоем с бабушкой. Ей 68 лет, мне — 19. Моя милая незабвенная подруга — бабушка кажется мне старухой. Я уже работаю в школе, вечерами учусь на курсах, организованных Ярославским пединститутом. Свободного времени очень мало, но бабушка освободила меня от всякой работы по дому. Она ходила на базар, стояла в очередях за сахаром, мукой и пр., готовила, мыла посуду, стирала и гладила, мне оставалось ходить на колонку за водой, вынести на помойку (знает ли молодежь это слово?) «отходы», пришить пуговицу или поставить заплату на чулок, так — по-малости. Ну, и потом мы ходили вместе с ней на Волгу белье полоскать. Это было интересное занятие! И даже опасное: однажды, поскользнувшись на обледенелых мостках, я нырнула в студеную воду, правда, только по колено. Ухватившись за рейки, на которые женщины вешали прополосканное белье, я выбралась на мостки и бегом бросилась домой, оставив бабуле и корзинку с бельем, и санки.
Мне казалось, что жизнь моя вполне прекрасна. Поздними вечерами пока я писала планы уроков, бабушка ставила самовар. Какой он был симпатичный, пузатый; он стоял на лежанке, его труба уходила в печную отдушину, вода кипела в нем, булькала под крышкой. Мы садились пить чай. Это был час отдохновения для нас обеих. Обсуждали прошедший день, вкусно хрустели сухарями, сушками или ели хлеб с вареньем, строили планы на будущий день, а потом садились на нашу старую любимую лежанку и начинали разговор о днях минувших. Я очень любила ее рассказы о старине, она была замечательным рассказчиком, а я — благодарной слушательницей.
Когда бабушки не стало, я дала себе слово, что напишу о ней.
Бабушка
Родилась моя бабушка 30 июня (13 августа) 1884 года в семье патриархальной, зажиточной, но отнюдь не богатой.
Родители ее Иван Александрович Ендогуров, отставной майор из личных дворян, и мать Юлия Николаевна Голубина, из мологских крестьян, имели два дома. Один из них, — зимний деревянный одноэтажный с мезонином, — находился в двадцатом квартале по улице Крестовой (как следует из архивной справки). Дом принадлежал матери, вдове купца II гильдии Голубина Александра Петровича, умершего в 1879 году.
Бабушка показывала мне этот дом. Простенький, серый в наше время, он стоял во дворе кинотеатра «Центральный». А в те далекие годы с него начинался новый квартал.
Не помню точно, когда он был снесен, но до 1960 года он дожил.
Отец Иван Александрович также имел свой дом, тоже деревянный, но значительно больший, двухэтажный, находившийся неподалеку от Софийского женского монастыря.
При доме трудами отца был разбит большой сад, в котором росли яблони, сливы, вишни и разные кустарники. Прадед любил заниматься садом, делая прививки, ухаживал за кустами смородины и крыжовника, разводил цветы, старательно создавал парковый ансамбль с аллейками, беседкой, клумбами.
По дорожке можно было спуститься к речке Коровке, которая по весне становилась настоящей рекой.
По рассказам бабушки, отец был старше мамы. В семье, кроме Шурочки, было двое детей — Коля и Лиза — дети Юлии Николаевны от первого брака, усыновленные Иваном Александровичем.
Старший брат Николай, закончив курс Рыбинской мужской гимназии, поступил в Московский университет на медицинский факультет, Лиза училась в Мариинской женской гимназии, где там же в дальнейшем предстояло учиться и Шурочке.
В доме царили покой и согласие.
Юлия Николаевна была глубоко религиозной, мужа уважала, слушалась, может быть, не всегда, и гордилась тем, что могла называться барыней.
Женщина она была умная, хотя и необразованная.
Семейная история гласит, что однажды мать ее Мария Игнатьевна Седунова, мологская крестьянка, решила показать дочке Рыбинск да навестить родных. Лошадка резво бежала, но… вдруг остановилась: перед ней стоял местный юродивый. На Руси их уважали, и потому обе женщины поздоровались с ним ласково, а тот, глянув на них, сказал: «Что, Игнатьевна, дочку замуж выдавать будешь?» — «Да уж как придется, божий человек». «Дело хорошее, — молвил он и, распахнув зипун, вытащил булку, протянул ее Юленьке, сказав при этом, — на тебе, купчиха». Постоял маленько, вытащил другую булку, сопроводив ее пожеланием, — на тебе, барыня!»
На удивление всем родным Ю.Н. Седуновой предсказание сбылось, и первым мужем ее стал Александр Петрович Голубин, купец, державший небольшой бакалейный магазинчик. Он находился на Пролетарской улице (тогда и сейчас — Стоялая); в 50-60-е годы там был книжный магазин, и мы с бабушкой частенько туда заходили, покупали книги, художественные издания, альбомы. Мы собирали заново свою библиотеку.
Огромной библиотеке, собранной дедом, был нанесен непоправимый урон в годы революции, голода; книги жгли, т.к. бабушка боялась за их содержание, не соответствовавшее послереволюционному времени. Во время Отечественной войны книги меняли на хлеб, постное масло, овсяную лузгу и снова жгли, надо было растопить буржуйку, конечно, их и воровали.
Впрочем, я ушла от темы.
В 1879 году Александр Петрович умер в возрасте 36 лет; на руках Юлии Николаевны остались дети Коля и Лиза, бакалейная лавка и дом. Детьми занималась бабушка Мария Игнатьевна, а Юлия Николаевна торговала. У нее появились подруги, тоже вдовушки. Все они были молоды; домашние хлопоты, заботы надоедали им так же, как они докучают и нам в 21-м веке.
Где же развлечься? Да можно сходить в театр, посмотреть спектакль, в антрактах показать себя, прогуливаясь по фойе. А еще лучше пойти на вечер в зал купеческого собрания, где устраивали танцевальные вечера.
По рассказам бабушки, Ю.Н. Голубина была замечена завсегдатаями, ее часто приглашали танцевать. Задорная кадриль и непонятный мне танец лансье очень ей удавались. Жить стало веселее, дети и домашние дела отошли на задний план, что совсем не нравилось ее маме.
Между женщинами возникли разногласия, и неизвестно, к чему бы в дальнейшем это привело, но случилось так, что Юлия Николаевна заболела, по-видимому, серьезно. И Мария Игнатьевна решила снять для нее дачу.
Так их семья оказалась в большом загородном доме у барина Ендогурова. Большой ухоженный сад, речушка Коровка, лошадь и, конечно, приветливый степенный хозяин произвели на женщин прекрасное впечатление.
Крестьянка из Мологи Мария Игнатьевна решилась посватать дочь за хозяина, и получила его согласие. Так Юлия Николаевна стала барыней, владелицей большого хозяйства: два дома, замечательный сад, разная живность, в первую очередь конь Грачик. И барыня позабыла о веселой жизни своей, стала образцовой хозяйкой.
…Родилась Шура — дел и забот прибавилось. Вести домашнее хозяйство помогала Домнушка, а с конем и с работой по двору управлялся кучер.
Девочка росла здоровой, любопытной, веселой. Не могу точно сказать, с какого возраста бабушка помнила себя, рассказывая о своем детстве, но, видимо, ей было лет 5-7, и, судя по ее рассказам, она была весьма бойкой особой и доставляла родителям много беспокойства. Так, однажды весной, когда семья уже жила на даче, взрослые занимались своими делами, Лиза сидела за вышиванием, а восьмилетняя Саша, пройдя двором, спускается к Коровке. Половодье, на реке видны лодки, сидящие в них мужики лихо работают веслами, баграми ловят «топляки». И тут у Саши возникает острое желание — а не покатиться ли и мне? Но лодка на замке. Ну, и что? В ближайшем сарае корыто, большое, с плоским дном, а вместо весла сойдет лопата. С трудом «судно» удалось дотащить до реки, спустить на воду, и — вперед.
Поначалу страха не было; страшно стало, когда корыто ходко пошло по течению.
— А ты плакала? — спрашиваю я.
— Нет, у меня голос перехватило.
К счастью, кто-то заметил плывущую по реке девчонку и поднял тревогу. Выбежал отец, увидел дочь, схватил веревку, вскочил на Грачика и погнался за горе-путешественницей. Слава Богу, все кончилось благополучно, если не считать того, что «морячка» была выдрана отцом той же веревкой, которой ему удалось зацепить «лодку». Это был единственный случай, когда отец выпорол дочь.
Летом ей полагалось следить за куриным поголовьем, гонять ястребов, охочих до цыплят.
К гусям ее не допускали: боялись, что гусыни могли пощипать девчонку.
Но, конечно, самое унылое дело — собирать ягоды с многочисленных кустов. Крыжовник колется, малина слишком нежна, а помнешь ягоды — уже замечание.
На сбор ягод становились все женщины: мама, Лиза, Шура, Домнушка.
В саду росли вишни и сливы. Шура решила сорвать ягодку, наметила какую, и чтоб никто не увидел, закрыла сама глаза и, протянув руки, пробирается к ветке. Она уже почти ощутила желанную ягодку, … но вдруг слышит, как отец тихонько говорит: «Шурочка, здесь вишни еще не созрели, не рви их».
Открыв глаза, Шура удивленно спрашивает: «Папа, а как же ты увидел, что я делаю; ведь я же ничего не видела».
Отец смеется, они идут вместе к другому дереву, на котором вишни почти готовы.
Шли годы; Сашенька росла. Ей уже девять лет. Она ученица приготовительного класса Рыбинской Мариинской женской гимназии.
Порядки строгие. На всех уроках на задней парте сидит классная дама; она наблюдает за школьницами: все ли необходимое для урока на парте, не перешептываются ли девчушки, держат ли осанку, наконец, как работают на уроках.
Перемена. Ученицы построены парами и идут в зал, где степенно ходят по кругу, и не дай бог задней зацепить за косу идущую впереди.
Немедленно последует замечание; некоторым на спину прикреплена доска, дабы девицы сохраняли осанку на всю оставшуюся жизнь.
А ведь так и было. Я никогда не видела бабушку сидящей в расслабленной позе, рукой подпирающей щеку; она всегда сидела очень прямо, плечи разведены, к спинке стула никогда не прислонялась.
Конечно, девчонки в классе шумели, но обязательно с оглядкой на классную даму.
Ученицы дежурили: стереть с доски, смочить тряпку, сбегать за мелом, открыть форточку, а весной — окно.
На большой перемене гимназистки завтракали. Это был своеобразный ритуал: расстилались салфетки, из самых разнообразных мешочков (вышитых, вязаных) извлекались завтраки, поедались под веселое щебетание; наконец, стряхнув крошки (не на пол, разумеется), салфеточки убирали.
Классная дама Александра Дмитриевна Царевская завтракала вместе с ними, заодно внушая им правила хорошего тона.
Иногда правила нарушались. Однажды дежурная Ендогурова сдернула за косу свою одноклассницу с подоконника, пожелавшую открыть окно, а открывать его должна была Саша. Она и открыла его, но тут же последовал строгий наказ Александры Дмитриевны рассказать об этом недостойном поступке дома. Настроение было испорчено, однако о том, чтобы «забыть» и ничего не сказать, даже и речи быть не могло, и поэтому, придя домой, она и поведала родителям все без утайки.
Не думаю, что Иван Александрович был очень рассержен, но мама, сделав ей внушение о неприличии подобного поведения, отмерила и наказание — пятьдесят поклонов перед иконой Божьей Матери с искренним покаянием.
А надо сказать, что икона висела в большом и полутемном зальце, и одной бить поклоны, ох, как не хотелось.
— Папа, посиди со мной, мне не будет так страшно.
— Иди. Иди, — я посижу.
Поклоны следовало класть земные, отмечая каждый перебором шарика на четках.
Особенно меня трогал ее рассказ о том, как однажды, когда мама послала ее за какой-то мелочью (то ли за солью, то ли за спичками) в магазин, она увидела там в корзинках, стоявших на окне, маленьких чудесных куколок: в одной были барышни, в другой — матросики. Саша долго любовалась ими, и, наконец, сердце ее не выдержало — рука извлекла матросика. Никто ничего не заметил; счастливая, она вернулась домой.
— Мама, посмотри, какой у меня матросик.
— Откуда у тебя эта куколка? — строго спросила мама.
— Я взяла в магазине, там их много стояло.
— А, так ты у нас воровка? Да как же ты посмела взять чужое? Немедленно иди и отдай обратно, да попроси прощения! — сказала мать. — Иди же, да скажи, что ты дочка Ендогурова.
«Не помню, как я шла. Зашла в магазин, стала в уголок и стою. Хозяин заметил меня: «Что тебе надо, девочка?» — спросил он. Тут я расплакалась, показала свое сокровище и пролепетала, что я украла матросика и что я дочка Ендогурова. «Перестань плакать, ты хорошая и смелая. Возьми-ка заодно и барышню к матросику да передай поклон маме и папе». Какое счастье! Слезы высохли моментально, она бежала домой, не чуя под собой ног.
— Мама, мама, смотри, мне и матросика оставили и еще барышню дали, а дяденька за прилавком тебе поклон прислал.
Все хорошо, что хорошо кончается.
Жизнь в доме Ендогуровых была спокойной, неспешной. Юлия Николаевна хлопотала по хозяйству. Летом — дача, сад, по осени — заготовки на зиму: солили огурцы и даже арбузы, варили варенье, делали какую-то смокву (я так и не постигла, что это такое, похоже на мармелад, вероятно). Бабушка говорила, что это было очень вкусно. Все готовилось в огромных количествах: огурцы, капуста — бочками; в макитрах — разные варенья; в особой криночке — варенье из поленики. Редкая какая-то ягода. Оно было сварено только для игуменьи Софийского монастыря, большой приятельницы мамы.
На Рождество и Пасху приглашались родные из Мологи, приезжала игуменья со своими близкими монахинями, заезжали с визитами знакомые Ивана Александровича — Михаил Михайлович Охлобыстин, купец Рябинин, доктор Смоленский. Хозяйка любила и умела принять гостей. В зале огромный стол, накрытый бархатной малиновой скатертью, был уставлен аппетитными яствами. Память моя не сохранила их названий. Но стерлядь и заливные языки обязательно стояли. А какие пироги, еще теплые, высились живописными горками на блюдах Кузнецовского фарфора (одно или два у меня еще живы): расстегаи с рыбой, закрытые с сагой и визигой, какие-то (до сих пор непонятные для меня) курники, а также ватрушки, медовые коврижки.
Господи! Неужели все это можно было съесть?
Пили самые разнообразные наливки домашнего приготовления, лишь водочка, как я думаю, была Смирновской. Разговоры, поначалу неторопливые, с течением времени становились оживленнее. Визитеры обычно долго не задерживались. Лишь игуменья оставалась подольше, а родне вообще некуда было торопиться; разве выйти да погулять после обильного застолья.
Девочкам разрешалось недолго посидеть за общим столом, а потом, снабдив достаточным набором всяких вкусностей, их отправляли пить чай на кухню. Детям не следовало слушать разговоры взрослых. Лиза любопытной не была и после чая уходила к себе в комнату, но Саше очень хотелось знать, а что делается в зале. Ба! Да все расходятся, благодарят за гостеприимство, приглашают к себе.
Наконец, зал опустел. Ушел к себе в кабинет отец, мамы тоже нет. Она пошла отдохнуть. На столе стоят пустые тарелки, остатки яств, рюмки, стопки; в некоторых на донышке ма-а-аленькая красная лужица. Саша видела, как из этих сосудов дяди и тети пили, хвалили питье и зачем-то стукались стаканчиками. Ей тоже захотелось попробовать. Стопок и рюмок на столе много, и она пошла обходом вокруг стола, опустошая все, что оставалось в рюмках. Вкусно, но как-то необычно. Она почувствовала, что пора отдохнуть, легла на пол и уснула.
Часа через два семья вновь собралась за столом, и обнаружилось, что Шурки нет. Ее искали везде: на кухне, на печках, в чулане, на чердаке, даже в гардеробной комнате. Началась паника. Пальто. Шапка, ботинки на месте. Значит дома. Где же? Кто-то с отчаяния заглянул под скатерть…
Тут-то и обнаружили крепко спящую Сашеньку.
Отец перенес ее на кровать; маму отпаивали успокаивающей настойкой.
Виновница проспала сутки. Наказанию подвергнута не была.
Зимой, когда по Волге устанавливался санный путь, можно было съездить к родным в Мологу. Как это было интересно и радостно. К путешествию готовились долго, собирали подарки, обсуждали, что можно было бы там купить: мед, топленое масло (конечно, кадушками), заказать монашенкам шитое гладью постельное белье девицам в приданое.
Когда было все готово, запрягали Грачика, в сани укладывали необходимые вещи, провиант на дорогу. Наконец, прочитав молитву о путешествующих, Юлия Николаевна и дети Коля, Лиза, Шура усаживались поудобнее в санях, укрывались теплым ковром, и с добрым напутствием Ивана Александровича отправлялись в путь.
По Волге до Мологи было около сорока километров.
Сестра Лиза росла тихой спокойной девушкой. Юлия Николаевна считала ее болезненной, а потому ей требовалось усиленное питание. Трудно сказать, доктор ли это посоветовал или мама решила, что Лизаньке будут полезны сырые яйца (о салмонеллезе тогда, может быть, не слыхали), куры были свои, и Лизе приходилось трижды в неделю кушать по сырому яйцу.
— Шурка, ну съешь хоть разок, — просила сестра, но Шурке они тоже не нравились.
— Давай выкинем их в уборную, — предложила она.
— Что ты, это грех, в яйце ведь цыпленок, — возражала Лиза.
— Это верно, — вздохнув, соглашается Шура, — но что же делать?
И вдруг решение нашлось: в большом зальце, где отбивались поклоны наказуемыми и где по большим праздникам собирались гости, стояли огромные кадки с фикусами, пальмами, рододендронами. Оглядев это зеленое царство, Шурка предложила отличное решение проблемы:
— Давай закопаем яйца в кадках. Никто не узнает.
И сестры очень аккуратно начали избавляться от яиц. Настолько ювелирно это проделывалось (яйцо закапывалось целиком), что последствия этого обнаружились не вдруг. Поближе к весне Юлии Николаевне показалось, что в зале какой-то запах не тот, ну не тот. Проветрили, полы с мылом, с ромашкой вымыли, ладаном покадили. Однако время идет, а запах не пропадает.
— Ох, отец, не иначе, как мышь где-нибудь сдохла. Придется полы перебирать.
Перебирать полы — дело нешуточное, да еще (но пока?) и терпимо. Решили подождать. Наконец, и весна пришла, и хозяйка с Домнушкой и дочками взялись за пересадку деревьев. Тут-то все и выяснилось. Заплакала Лиза, заревела, глядя на нее Александра. Юлия Николаевна, отругав обеих, отослала их на поклоны, но сырые яйца как полезные для укрепления здоровья, были изъяты из Лизиного рациона.
Брат Николай, учившийся в Московском университете на медицинском факультете, однажды на каникулы привез череп (то ли изучать надо было его строение, а, может быть, просто «форсу ради»). Поглядев на него, мать долго крестилась, а потом распорядилась убрать его подальше, чтоб никто «такую страсть» и не видел. Коля взял его в свою комнату. Но любопытная Шура, когда брата не было дома, долго рассматривала череп, наконец взяла его, снесла в комнату Лизы, положила на ее постель и накрыла вышитой накидушкой.
Последствия были ужасны: когда Лиза сдернула накидку и увидела злополучный череп, она не закричала, она потеряла голос от страха и свалилась в обморок.
После разговора отца с Николаем черепа больше никто не видел. Александра за ухо была отведена матерью в зал, где ей было приказано вымолить у Матери Небесной прощение, и лишь после этого ее могла простить земная мать. Сотни поклонов оказалось достаточно…
Продолжение следует
фотографии из личного архива Анны Борисовны Матвеевой
публикация подготовлена при помощи Михаила Матвеева
Комментарии
Отправить комментарий